- -
влечениям своего сердца — это не всегда дает хорошим людям счастье. Чтобы чувствовать себя свободным и в то же время счастливым, мне кажется, надо не скрывать от себя, что жизнь жестока, груба и беспощадна в своем консерватизме, и надо отвечать ей тем, чего она стоит, то есть быть так же, как она, грубым и беспощадным в своих стремлениях к свободе. Я так думаю. — Куда мне! — печально улыбнулась Зинаида Федоровна. — Я уже утомилась, кум. Я так утомилась, что не пошевельну пальцем для своего спасения. — Ступайте, кума, в монастырь. Это он сказал шутя, но после его слов у Зинаиды Федоровны, а потом и у него самого на глазах заблестели слезы. — Ну-с, — сказал он, — сидели-сидели, да поехали. Прощайте, кумушка милая. Дай бог вам здоровья. Он поцеловал ей обе руки и, нежно погладив их, сказал, что непременно побывает еще на днях. Надевая в передней свое пальто, похожее на детский капотик, он долго шарил в карманах, чтобы дать мне на чай, но ничего не нашел. — Прощай, голубчик! — сказал он грустно и вышел. Никогда не забуду того настроения, какое оставил после себя этот человек. Зинаида Федоровна все еще продолжала в волнении ходить по гостиной. Не лежала, а ходила — уж одно это хорошо. Я хотел воспользоваться этим настроением, чтоб откровенно поговорить с ней и тотчас уйти, но едва я успел проводить Грузина, как послышался звонок. Это пришел Кукушкин. — Дома Георгий Иваныч? — спросил он. — Вернулся? Ты говоришь: нет? Экая жалость! В таком случае, пойду поцелую хозяйке ручку и — вон. Зинаида Федоровна, можно? — крикнул он. — Я хочу вам ручку поцеловать. Извините, что так поздно. Он просидел в гостиной не долго, не больше десяти минут, но мне казалось, что он сидит уже давно и никогда не уйдет. Я кусал себе губы от негодования и досады и уже ненавидел Зинаиду Федоровну. «Почему она не гонит его от себя?» — возмущался я, хотя было очевидно, что она скучала с ним. Когда я подавал ему шубу, он в знак особого ко мне расположения спросил меня, как это я могу обходиться без жены. — Но, я думаю, ты не зеваешь, — сказал он, смеясь. — У тебя с Полей, должно быть, тут шуры-амуры... Шалун! Несмотря на свой житейский опыт, я тогда мало знал людей, и очень возможно, что я часто преувеличивал ничтожное и вовсе не замечал важного. Мне показалось, что Кукушкин хихикает и льстит мне не даром: уж не надеется ли он, что я, как лакей, буду болтать всюду по чужим лакейским и кухням о том, что он бывает у нас по вечерам, когда нет Орлова, и просиживает с Зинаидой Федоровной до поздней ночи? А когда мои сплетни дойдут до ушей его знакомых, он будет конфузливо опускать глаза и грозить мизинцем. И разве сам он, — думал я, глядя на его маленькое, медовое лицо, — не будет сегодня же за картами делать вид и, пожалуй, проговариваться, что он уже отбил у Орлова Зинаиду Федоровну? Та ненависть, которой так недоставало мне в полдень, когда приходил старик, теперь овладела мной. Кукушкин вышел наконец, и я, прислушиваясь к шарканью его кожаных калош, чувствовал сильное желание послать ему вдогонку на прощанье какое-нибудь грубое ругательство, но сдержал себя. А когда шаги затихли на лестнице, я вернулся в переднюю и, сам не зная, что делаю, схватил сверток бумаг, забытый Грузиным, и опрометью побежал вниз. Без пальто и без шапки я выбежал на улицу. Было не холодно, но шел крупный снег и дул ветер. — Ваше превосходительство! — крикнул я, догоняя Кукушкина. — Ваше превосходительство! Он остановился около фонаря и оглянулся с недоумением. — Ваше превосходительство! — проговорил я, задыхаясь. — Ваше превосходительство! И, не придумав, что сказать, я раза два ударил его бумажным свертком по лицу. Ничего не понимая и даже не удивляясь, — до такой степени я ошеломил его, — он прислонился спиной к фонарю и заслонил руками лицо. В это время мимо проходил какой-то военный доктор и видел, как я бил человека, но только с недоумением посмотрел на нас и пошел дальше. Мне стало стыдно, и я побежал обратно в дом. XII С мокрою от снега головой и запыхавшись, я прибежал в лакейскую и тотчас же сбросил фрак, надел пиджак и пальто и вынес свой чемодан в переднюю. Бежать! Но, прежде чем уйти, я поскорее сел и стал писать Орлову: |