|
Машины для алмазной резки, ,vbn.su внутренняя отделка балконов, - заказать
|
|
|
|
|
- -
"Самое опасное время"... "Плох Антон Павлович! Очень плох!" Припоминалась мне его печать, которой он последнее время запечатывал свои письма. На маленьком красном кружочке сургуча отчетливо были напечатаны слова: "Одинокому везде пустыня". "До тридцати лет я жил припеваючи", - как-то сказал он мне. После тридцати осилила, изломала жизнь? И теперь уносит? Эх, жизнь! Могла ли она удовлетворить такого исключительного человека, как Чехов? Могла ли не отравить его душу горечью и обидой? Эту глубокую, чистую душу, такую требовательную к себе. Не нашел счастья Антон Павлович! Едва прошел хмель молодости, когда беспредметно бьет ключом в груди радость бытия, едва он серьезно и требовательно оглянулся кругом, как уже начал себя чувствовать в пустыне, как уже стал одиноким. Быть может, смутно /261/ было вначале это чувство, но становилось все определеннее, все ощутимее, иначе, к чему бы заказывать себе такую печать?{261} И, возможно, не понимал он и не знает и теперь, что слишком высоко стоит он над всеми и что по его росту в нашей жизни счастья для него еще нет. И вдруг почему-то вспомнилось смешное. - Зачем вы прислали мне двугривенный? - спросил меня Антон Павлович. - Двугривенный?! - Ну да. Вы отдали его железнодорожному сторожу на станции Лопасня для передачи мне. - Я вам записку передала! - Записку сторож так замазал, что на ней ничего разобрать было невозможно, кроме разве вашей подписи. Двугривенный он мне вручил целешеньким. Я взял. Это "я взял" смешило меня каждый раз, как я о нем вспоминала, и даже теперь мне опять стало смешно. А река все мчалась и мчалась... Нет! Антон Павлович не умрет... Допустить эту мысль - это потерять голову, это... Я чуть не уронила пачку, которую держала под мышкой, встряхнула головой и быстро направилась к берегу. Я пошла покупать цветы. Антон Павлович написал: "И еще что-нибудь". Так вот, пусть цветы будут "что-нибудь". В клинику я пришла как раз вовремя. Меня встретила сестра. - Нет, Антону Павловичу не лучше, - ответила она на мой вопрос. - Ночью он почти не спал. Кровохарканье, пожалуй, даже усилилось... - Так меня не пустят к нему? - Я спрашивала доктора, он велел пустить. Сестра, очевидно, была недовольна и бросала на меня неодобрительные взгляды. Я сорвала с своего букета обертку из тонкой бумаги. - Ах! - вскрикнула сестра. - Но ведь этого нельзя! Неужели вы не понимаете, что душистые цветы в палате такого больного... Я испугалась. - Если нельзя, так оставьте... оставьте себе. Она улыбнулась. - Все-таки, раз вы принесли, покажите ему. /262/ В палате я сразу увидела те же ласковые, зовущие глаза. Он взял букет в обе руки и спрятал в нем лицо. - Все мои любимые, - прошептал он. - Как хороши розы и ландыши... Сестра сказала: - Но этого, Антон Павлович, никак нельзя: доктор не позволит. - Я сам доктор, - сказал Чехов. - Можно! Поставьте, пожалуйста, в воду. Сестра опять кинула на меня враждебный взгляд и ушла. - Вы опоздали, - сказал Антон Павлович и слабо пожал мою руку. - Нисколько. Раньше двух мне не приказано. Сейчас два. - Сейчас семь минут третьего, матушка. Семь минут! Я ждал, ждал... Он стал разбирать книги и газеты, которые я ему принесла. Корректуру положил на стол и слушал отчет о моем посещении Гольцева. <> 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 >>>
- -
|
|