- -
Во время перелета коростель не летит, а по земле бежит. Перелетает только через реки и моря, а то всё пешком. — Ишь ты, собака... — пробормотал Савка, поглядев с уважением в сторону кричавшего коростеля. Зная, каким любителем был Савка послушать, я рассказал ему всё, что знал о коростеле из охотничьих книг. С коростеля я незаметно перешел на перелет. Савка слушал меня внимательно, не мигая глазами, и всё время улыбался от удовольствия. — А какой край для птиц роднее? — спросил он. — Наш или тамошний? — Конечно, наш. Тут птица и сама родится, и детей выводит, здесь у нее родина, а туда она летит только затем, чтобы не замерзнуть. — Любопытно! — потянулся Савка. — Про что ни говори, всё любопытно. Птица таперя, человек ли... камешек ли этот взять — во всем своя умственность!.. Эх, кабы знатье, барин, что вы придете, не велел бы я нынче бабе сюда приходить... Просилась одна нынче придтить... — Ах, сделай милость, я мешать не стану! — сказал я. — Я могу и в роще лечь... — Ну, вот еще! Не умерла б, коли завтра пришла... Ежели б она села тут да разговоры слушала, а то ведь только слюни распустит. При ней не поговоришь толком. — Ты Дарью ждешь? — спросил я, помолчав. — Нет... Нынче новая просилась... Агафья Стрельчиха... Савка произнес это своим обычным, бесстрастным, несколько глухим голосом, точно говорил о табаке или каше, я же привскочил от удивления. Стрельчиху Агафью я знал... Это была совсем еще молодая бабенка, лет 19—20, не далее как год тому назад вышедшая замуж за железнодорожного стрелочника, молодого и бравого парня. Жила она на деревне, а муж ходил ночевать к ней с линии каждую ночь. — Плохим, брат, кончатся все эти твои бабьи истории! — вздохнул я. — А пусть... И, немного подумав, Савка прибавил: — Я говорил бабам, не слушаются... Им, дурам, и горя мало! Наступило молчание... Потемки, между тем, всё более сгущались, и предметы теряли свои контуры. Полоска за бугром совсем уже потухла, а звезды становились всё ярче, лучистее... Меланхолически-однообразная трескотня кузнечиков, дерганье коростеля и крик перепела не нарушали ночной тишины, а, напротив, придавали ей еще бо́льшую монотонность. Казалось, тихо звучали и чаровали слух не птицы, не насекомые, а звезды, глядевшие на нас с неба... Первый нарушил молчание Савка. Он медленно перевел глаза с черной Кутьки на меня и сказал: — Вам, барин, я вижу, скучно. Давайте ужинать. И, не дожидаясь моего согласия, он пополз на животе в шалаш, пошарил там, причем весь шалаш затрепетал, как один лист; потом он пополз назад и поставил передо мной мою водку и черепенную чашку. В чашке были печеные яйца, ржавые лепешки на сале, куски черного хлеба и еще что-то... Мы выпили из кривого, не умевшего стоять стаканчика и принялись за еду... Серая, крупная соль, грязные, сальные лепешки, упругие, как резина, яйца, но зато как всё это вкусно! — Живешь бобылем, а сколько у тебя добра всякого, — сказал я, указывая на чашку. — Где ты его берешь? — Бабы носят... — промычал Савка. — За что же это они тебе носят? — Так... из жалости... Не одно только меню, но и одежда Савки носила на себе следы женской «жалости». Так, в этот вечер я заметил на нем новый гарусный поясок и ярко-пунцовую ленточку, на которой висел на грязной шее медный крестик. Я знал о слабости прекрасного пола к Савке и знал, как он неохотно говорил о ней, а потому не продолжал своего допроса. Да и к тому же не время было говорить... Кутька, которая терлась около нас и терпеливо ожидала подачки, вдруг наострила уши и заворчала. Послышался отдаленный, прерывистый плеск воды. — Кто-то бродом идет... — сказал Савка. Минуты через три Кутька опять заворчала и издала звук, похожий на кашель. — Цыц! — крикнул на нее хозяин. В потемках глухо зазвучали робкие шаги, и из рощи показался силуэт женщины. Я узнал ее, несмотря даже на то, что было темно, — это была Агафья Стрельчиха. Она несмело подошла к нам, остановилась и тяжело перевела дыхание. Запыхалась она не столько от ходьбы, сколько, вероятно, от страха и неприятного чувства, испытываемого всяким при переходе 1 2 3 4 5
- -
|