- -
следует могильный покой, за погубленной молодостью следуют годы скорби и мучительных воспоминаний. Кто профанировал свою весну, тот понимает теперешнее состояние моей души. Я еще не стар, не сед, но я уже не живу. Психиатры рассказывают, что один солдат, раненный при Ватерлоо, сошел с ума и впоследствии уверял всех и сам в то верил, что он убит при Ватерлоо, а что то, что теперь считают за него, есть только его тень, отражение прошлого. Нечто похожее на эту полусмерть переживаю теперь и я... — Я очень рад, что ты ничего не ел у лесничего и не испортил себе аппетита, — сказал мне граф, когда мы входили в дом. — Мы отлично поужинаем... по-старому... Подавать! — приказал он Илье, стаскивавшему с него сюртук и надевавшему халат. Мы отправились в столовую. Тут, на сервированном столе, уже «кипела жизнь». Бутылки всех цветов и всевозможного роста стояли рядами, как на полках в театральных буфетах, и, отражая в себе ламповый свет, ждали нашего внимания. Соленая, маринованная и всякая другая закуска стояла на другом столе с графином водки и английской горькой. Около же винных бутылок стояли два блюда: одно с поросенком, другое с холодной осетриной... — Ну-с... — начал граф, наливая три рюмки и пожимаясь, как от холода. — Будем здоровы! Бери свою рюмку, Каэтан Казимирович! Я выпил, поляк же отрицательно покачал головой. Он придвинул к себе осетрину, понюхал ее и начал есть. Прошу извинения у читателя. Сейчас мне придется описывать совсем не «романтическое». — Ну-с... они выпили по другой, — сказал граф, наливая вторые рюмки. — Дерзай, Лекок! Я взял свою рюмку, поглядел на нее и поставил... — Чёрт возьми, давно уже я не пил, — сказал я. — Не вспомнить ли старину? — И, не долго думая, я налил пять рюмок и одну за другой опрокинул себе в рот. Иначе я не умел пить. Маленькие школьники учатся у больших курить папиросы: граф, глядя на меня, налил себе пять рюмок и, согнувшись дугой, сморщившись и качая головой, выпил их. Мои пять рюмок показались ему ухарством, но я пил вовсе не для того, чтобы прихвастнуть талантом пить... Мне хотелось опьянения, хорошего, сильного опьянения, какого я давно уже не испытывал, живя у себя в деревеньке. Выпивши, я сел за стол и принялся за поросенка... Опьянение не заставило долго ждать себя. Скоро я почувствовал легкое головокружение. В груди заиграл приятный холодок — начало счастливого, экспансивного состояния. Мне вдруг, без особенно заметного перехода, стало ужасно весело. Чувство пустоты, скуки уступило свое место ощущению полного веселья, радости. Я начал улыбаться. Захотелось мне вдруг болтовни, смеха, людей. Жуя поросенка, я стал чувствовать полноту жизни, чуть ли не самое довольство жизнью, чуть ли не счастье. — Отчего же вы ничего не выпьете? — обратился я к поляку. — Он ничего не пьет, — сказал граф. — Ты не принуждай его. — Но все-таки хоть что-нибудь да пьете же! Поляк положил себе в рот большой кусок осетрины и отрицательно покачал головой. Молчание его меня подзадорило. — Послушайте, Каэтан... как вас по батюшке... отчего вы всё молчите? — спросил я его. — Я не имел еще удовольствия слышать вашего голоса. Две брови его, похожие на летящую ласточку, поднялись, и он поглядел на меня. — А вам желательно, чтоб я говорил? — спросил он с сильным польским акцентом. — Весьма желательно. — А на что вам? — Помилуйте! На пароходах за обедом чужие и незнакомые люди поднимают между собой разговор, а мы с вами знакомы уже несколько часов, рассматриваем друг друга и не проговорили между собой еще ни одного слова! На что это похоже? Поляк молчал. — Отчего же вы молчите? — спросил я, обождав немного. — Ответьте что-нибудь! — Я не желаю отвечать вам. В вашем голосе я слышу смех, а я не люблю насмешек. — Он нисколько не смеется! — встревожился граф. — Откуда это ты взял, Каэтан? Он дружески... — Со мной графы и князья не говорили таким тоном! — сказал Каэтан, хмурясь. — Я не люблю такого тона. — Стало быть, не удостоите беседой? — продолжал я приставать, выпивая еще рюмку и смеясь. |