|
Предоставляем удобный в Москве - Клаксон |
|
|
|
|
- -
дальнейшую жизнь? Вряд ли. Вот здесь действительно ситуация тупиковая. Ситуация, о которой говорят: хоть в петлю лезь! У Чехова таких ситуаций нет. Крушение отдельно взятой судьбы (пусть даже и своей собственной или даже в первую очередь -- своей собственной) никогда не становится у него крушением миропорядка. То, что с близкого расстояния кажется трагедией, при достаточном удалении приобретает черты комического. Не потому ли, кстати, и называл он свои драмы комедиями? Нет, не летит в тартарары мировой порядок, когда умирает тот или иной человек, -- за одним-единственным исключением. Исключение это -- Лев Толстой. По воспоминаниям Бунина, Чехов не раз повторял ему: "Вот умрет Толстой, все пойдет к черту". Но сначала умер не Толстой, который был на тридцать с лишним лет старше его, сначала умер Чехов, и в этом есть своя если не справедливость, то закономерность. Чехов в свои без малого сорок лет был куда старше -- и телом, и, главное, духом -- почти восьмидесятилетнего Толстого. Вообще говоря, вопреки общепринятому мнению, Чехов умер глубоким стариком. Забудьте о хронологии -- есть вещи куда более убедительные, нежели хронология. Например, его собственные рассыпанные в многочисленных письмах признания. "А знаете, я старею, чертовски старею и телом и духом. На душе как в горшке из-под кислого молока". "Чем глубже погружаюсь я в старость, тем яснее вижу шипы роз..." Это писано в 33 года, и это не мимолетное настроение, и уж тем более не кокетство, а точное и трезвое ощущение своего возраста. Внутреннего возраста. В котором он находит если не удовлетворение, то род утешения. "Когда я, прозевавши свою молодость, захочу жить по-человечески и когда мне это не удастся, то у меня будет оправдание: я старик". Тот же Бунин свидетельствует, что Чехов "состарился душевно и телесно очень рано" и уже к сорока годам "стал похож на очень пожилого монгола своим желтоватым, морщинистым лицом". А Горький -- тот прямо написал жене сразу после смерти Чехова: "Я давно был уверен в том, что Антон Павлович не жилец на этом свете". Несомненно, был в этом уверен и сам Антон Павлович. Предчувствием близкого конца пропитан рассказ "Архиерей", над которым Чехов работал два с половиной года -- срок, для него поразительно большой. И дело тут не только в постоянно одолевающих его хворях. Именно тогда, в самый разгар работы над "Архиереем", он признается Горькому: "Чувствую, что теперь нужно писать не так, не о том, а как-то иначе, о чем-то другом, для кого-то другого, строгого и честного". То была поздняя осень 1901 года, Чехов живет в Ялте, один, без жены, которой пишет практически ежедневно. "Сижу дома и скучаю, точно сижу в тюрьме". А двумя днями раньше: "Я пишу, работаю, но, дуся моя, в Ялте нельзя работать, нельзя и нельзя. Далеко от мира, неинтересно, а главное -- холодно". Ключевое слово тут -- слово "далеко". Оно и в "Архиерее" есть, то ли из письма туда перебралось, то ли, напротив, в письмо из рукописи, которая продвигалась вперед так мучительно, так небывало медленно. Герой, который от болезни "очень похудел, побледнел и осунулся", все явственней ощущает, "что все то, что было, ушло куда-то очень-очень далеко и уже более не повторится, не будет продолжаться". И что же герой? (А вместе с ним, надо полагать, и автор.) Напуган? Подавлен? Ничего подобного. "Как хорошо! -- думал он. -- Как хорошо!" Да что же тут хорошего? Смерть совсем рядом, он ощущает ее дыхание, но дыхание это не 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>>
- -
|
|